– И так остановлю-с.
– Остановишь? Люди! – Саврасов хлопнул в ладоши.
Вбежали люди.
– Сейчас заложить серого в беговые дрожки. Останавливай! – обратился он к Вакорину.
Тот только уже улыбался.
Лошадь была заложена и приведена к крыльцу. Все гости и хозяин вышли туда.
– Посмотрим, посмотрим! – говорили самолюбиво братья Брыкины.
Вакорин, как обреченный на казнь, шел впереди всех.
– Как же ты остановишь? – спрашивали его некоторые из гостей, которые были подобрее.
– А вот как, – отвечал Вакорин, ложась грудью на дрожки и сам, кажется, не зная хорошенько, что он делает, – вот руки сюда засуну, а ноги сюда! – сказал он и в самом деле руки засунул в передние колеса, а ноги в задние.
– Отпускай! – крикнул он каким-то отчаянным голосом державшему лошадь кучеру.
Тот отпустил. Лошадь бросилась, колеса завертелись; Вакорин как-то одну ногу и руку успел вытащить, дрожки свернулись набок, лошадь уж совсем понесла, так что посланный за нею верховой едва успел ее остановить.
Вакорин лежал под дрожками.
– Вставайте! – сказал подъехавший к нему верховой.
– Немного, проклятая, наскакала – остановил же! – сказал Вакорин и хотел было подняться, но не мог: у него переломлена была нога.
Лет десять тому назад я встретил его в В… совсем уже стариком, хромым и почти нищим. Он сидел на тротуаре и, макая в пустую воду сухую корку хлеба, ел ее. Невдалеке от него стоял босоногий мальчишка и, видимо, поддразнивал его. «Лисичий охотник, лисичий охотник!» – повторял он беспрестанно. Это было прозвище, которое Вакорину дали в городе после первого несчастного с ним случая по поводу лисьей шкуры. Старик только по временам злобно взглядывал на шалуна. Я подошел к нему.
– Что это, Петр Гаврилыч, до чего это ты дошел? – спросил я его.
– Что делать, сударь? Стар стал уж!.. А добрых господ, как прежде было, нынче совсем нет! – отвечал он, и слезы навернулись у него на глазах.
Кого он под «добрыми господами» разумел – богу известно!
Прелестное июльское утро светит в окна нашей длинной залы; по переднему углу ее стоят местные иконы, принесенные из ближайшего прихода. Священник, усталый и запыленный, сидит невдалеке от них и с заметным нетерпением дожидается, чтобы его заставили поскорее отслужить всенощную, а там, вероятно, и водку подадут. Матушка, впрочем, еще не вставала, а отец ушел в поле к рабочим. Я (очень маленький) стою и смотрю в окно. Из поля и из саду тянет восхитительной свежестью. Тут же по зале ходит ночевавший у нас сосед, Евграф Петрович Хариков, мужчина чрезвычайно маленького роста, но с густыми черными волосами, густыми бровями и вообще с лицом неумным, но выразительным; с шести часов утра он уже в полной своей форме: брючках, жилетике, сюртучке и пур-ле-мерите. Орден сей Евграф Петрович получил за то, что в чине армейского поручика удостоился великого счастия содержать почетный караул при короле прусском в бытность того в Москве. Раздражающее свойство утра заметно действует на Евграфа Петровича; он проворно ходит, подшаркивает ножкою, делает в лице особенную мину. Евграф Петрович – чистейший холерик; его маленькой мысли беспрестанно надо работать, фантазировать и выражать самое себя. В настоящую минуту он не выдерживает, наконец, молчания и останавливается перед священником.
– Вы дядю моего Николая Степаныча знавали?
Священник поднимает на него глаза и бороду.
– Нет-с! – отвечает он с убийственным равнодушием.
– Как же, гвардейского корпуса командиром был, – продолжал Хариков опять как бы случайно. – Да вы знаете, что такое корпусный командир?
– Нет-с! – отвечает и на это священник и, в то же время вытянув из своей бороды два волоска, начинает их внимательно рассматривать.
– Войско наше разделяется на роту, батальон, полк, дивизию и корпус – поняли?
Священник вытянул целую прядь волос.
– Понял-с, – произнес он.
– Ну, а слыхали ли вы, – продолжал Хариков чисто уже наставническим тоном, – что покойный государь Александр Павлович великих князей Николая Павловича и Михаила Павловича держал строгонько?
Священник отрицательно покачал головой.
– Ну, так это было! – произнес Хариков полутаинственно и полушепотом. – И что значит военная-то дисциплина… – продолжал было он, прищуривая глаза, но в это время в комнату вошел покойный отец, по обыкновению мрачный и серьезный, и сел тут на стул.
Евграф Петрович употребил над собою все усилие, чтобы продолжать разговор в прежнем тоне.
– И так как великий князь был бригадным, дядя корпусным, я – адъютантом…
– У кого это адъютантом? – перебил его отец.
– У дяди Николая Степановича, – отвечал ему скороговоркой и не повернувшись даже в его сторону Хариков.
– А!.. – произнес отец.
Все очень хорошо знали, что Хариков никогда и ни у какого своего дяди адъютантом не бывал, и сам он очень хорошо знал, что все это знали, но останавливаться было уже поздно.
– Великий князь обыкновенно каждую неделю являлся к дяде с рапортом, – говорит он, стараясь скрыть волнение в голосе, – я, как адъютант, докладываю… Дядя выйдет и хоть бы бровью моргнул… Великий князь два пальца под козырек и рапортует: «Ваше высокопревосходительство, то-то и то-то!..» Дядя иногда скажет: «Хорошо, благодарю, ваше высочество!», а иногда и распеканье. Так не поверите вы, – продолжал Евграф Петрович, обращаясь уж более, кажется, к иконам, чем к своим слушателям, – идет великий князь назад через залу… Я его, разумеется, провожаю… он возьмет меня за руку, крепко-крепко сожмет ее. «Тяжело, говорит, братец Хариков, жить так на свете».